Архив электронного журнала «Суфий»

Игорь Голубев. Тайнопись Омара Хайяма (отрывки)

Posted by nimatullahi на 4 ноября, 2003

Омар Хайям… Универсальный гений такого же масштаба, как Леонардо да Винчи, и родившийся так же несвоевременно. Ему в истории повезло еще меньше. Ни одно из его важнейших научных открытий не было понято современниками, потому и не сыграло никакой роли в общечеловеческом прогрессе. Построенная им величайшая в мире обсерватория была закрыта еще при его жизни. Разработанный им точнейший календарь был вскоре вновь заменен традиционным. Написанные им стихи соответствовали мышлению совершенно другой (нашей) эпохи, а потому не пользовались популярностью и уцелели — благодаря буквально нескольким почитателям с «извращенным» вкусом, чудом находившимся в каждом столетии. Творчеству Баха пришлось 100 лет ждать признания… Творчеству Хайяма — семь с половиной столетий.

А был ли поэт Хайям?

Единичные цитирования стихов Хайяма найдены в рукописях, созданных через десятки лет после его смерти (нередко — сочиненных богословами, осуждавшими Хайяма и приводившими образцы его крамолы). Где ж тут гарантировать их «абсолютную достоверность»? Самые древние сводные списки его стихов (рубайяты), дошедшие до нас, появились только через 2-3 века после Хайяма, — тем более. Причем они мало совпадают по содержанию между собой. Чтобы выделить «абсолютно достоверное», каждый исследователь предлагал свой принцип, соответственно ему рекомендовал считать достоверными кто 6, кто 12, кто 66 четверостиший, но даже их перечни в этих рекомендациях мало пересекались.

Мог бы возникнуть вопрос: а был ли поэт Хайям, не литературная ли это легенда? — если б не звучал в четверостишиях голос яркого и самобытного автора, дерзкого нарушителя традиций тогдашней поэтики, с неповторимым стилем, оригинальной образной манерой и, главное, ни на кого не похожим строем мыслей; если бы — более того — Хайям не остался в фарсиязычной литературе непревзойденным мастером рубаи.

Итак, поэт Хайям — был. Мы слышим, мы узнаем его голос — не только, скажем, в авторитетнейшей для европейских специалистов Бодлеанской рукописи (1460 год), но и в чересчур молодой для них рукописи 1851 года. Однако так уж велика ли, принципиальна ли разница: 340 или 730 лет после Хайяма? Случайные ошибки накапливаются со временем линейно: если в первом списке, допустим, примерно 2 чужих четверостишия на сотню, то в последнем, следовательно, 4-5. Всего лишь. Сознательная фальсификация, если только таковая была, скорей всего имела бы место как раз в те самые первые 340 лет, когда «неудобоваримая» поэзия Хайяма носила для ислама характер острой болезни, не переросла еще в хроническую. Злоумышленник или недобросовестный переписчик мог изуродовать и прижизненный текст, а мы считали бы этот список самым авторитетным, отвергая позднейшие, хотя и более точные. Так что давно пора признать: поиск «абсолютно достоверного» четверостишия Хайяма — химера. Даже найдись таковое — что дальше? Одно рубаи, даже десяток их, это еще не материал для изучения…

Итак, путь снизу оказался бесплодным. Попробуем путь сверху: привлечем в работу не только скудные по объему древнейшие, но и более поздние списки, отбрасывая из них то, что заведомо чужеродно. Будем помнить, что к любому четверостишию нужно относиться настороженно: есть вероятность, что это все-таки другой автор. Однако только так мы сможем набрать достаточный материал, чтобы увидеть поэтическое наследие Хайяма, а не худосочные выдержки из него; и тем более нужен большой набор текстов, дающий простор для анализа и сопоставлений, если мы хотим по разрозненным намекам Хайяма реставрировать его мировоззрение. Такая точка зрения давно повторяется различными востоковедами. Однако никто из них так и не рискнул пожертвовать своей научной репутацией и предположить, что мировоззрение Хайяма — нечто особое и не входит в список традиционных (ортодоксальное мусульманство, суфизм того или иного толка и пр.).

Кстати: сопоставив несколько десятков старинных рубайятов (практически все источники стихов Хайяма, которыми располагает современное хайямоведение), я пришел к выводу, что следов сознательного включения в них чужих стихов не наблюдается. Были случайные ошибки из-за ветшания рукописей. Когда они рассыпались, отдельные листы (чаще всего из конца рукописи) вставлялись внутрь книги, не на свои места; именно таким образом, не отдельными четверостишиями, а группами по 5-7 рубаи (обычное содержание листа) попадали в рубайяты Хайяма и стихи других авторов. Есть несколько случаев, когда к рубайяту Хайяма был приложен чужой рубайят, потерявший начало и имя автора, и впоследствии такой сводный текст считался целиком за хайямовский. Потом эти ветхие рукописи служили источником для новых списков, как правило, выборочных, и тогда картина серьезно запутывалась. Но не безнадежно. С помощью компьютерного анализа мне удалось установить «генеалогию» почти всех старинных хайямовских рубайятов, а в результате — выловить почти все чужие листы-вставки и проследить движение каждого хайямовского рубаи по рукописям. Гораздо более серьезная проблема — «правка» четверостиший, которыми чуть ли не каждый второй переписчик «облагораживал» наиболее крамольные или «уточнял» подпорченные, на его взгляд, тексты. Поэтому необходимо иметь перед глазами все, какие удается найти, версии каждого хайямовского четверостишия. Чужеродная стилистика в них, как правило, хорошо заметна.

Богохульный богомолец или святой развратник?

Ясного отношения ко всему, в том числе к человеку, к жизни и смерти, к морали, к обществу и к Богу, — ждем мы от того, кого называем мудрецом. Но в том и парадокс, что, безусловно ощущая глубокую мудрость Хайяма, в стихах его находим выражения противоположных, в принципе несовместимых позиций. Уместно повторить многажды цитируемые слова члена-корреспондента Петербургской АН В. А. Жуковского, одного из первых в России исследователей поэтического наследия Омара Хайяма: «Он — вольнодумец, разрушитель веры; он — безбожник и материалист; он — насмешник над мистицизмом и пантеист; он — правоверующий мусульманин, точный философ, острый наблюдатель, ученый; он — гуляка, развратник, ханжа и лицемер; он — не просто богохульник, а воплощенное отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он — мягкая натура, преданная скорее созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям… Можно ли в самом деле представить человека, если только он не нравственный урод, в котором могли бы совмещаться и уживаться такая смесь и пестрота убеждений, противоположных склонностей и направлений, высоких доблестей и низменных страстей и колебаний».

Впрочем, наш-то читатель, листая известные стихотворные переводы из Омара Хайяма, едва ли увидит этот клубок противоречий: он имеет дело уже с результатами отбора, словно бы призванного предоставить ему легкое чтиво вместо потрясающих свидетельств внутренней душевной борьбы. Не найдет он стихов во славу Аллаха (а такие у Хайяма есть, полные высочайшего экстаза!), и останется думать, что поэт только насмехался над Творцом. Почти не обнаружит призывов к высокой морали и человечности, зато немало позабавится ерничеством, когда Хайям изображает себя (вернее, своего «лирического героя») и пропойцей, и развратником, и мужеложцем. В результате даже наши отечественные исследователи всерьез писали: один — что Хайям был безусловно атеистом, другой — что корни «мнимых противоречий» Хайяма надо искать не в его творчестве, а прежде всего в пристрастном толковании четверостиший. Но противоречия-то есть, и острейшие. Для примера обратимся — вне толкований — к текстам, где поэт говорит про Бога. Возьмите рубаи ?? 1 и 2 — какое благоговение перед Творцом! Но вот поодаль от этих вдохновенных гимнов еще более вдохновенное проклятие (см. ? 536). Можно было бы даже предположить, что первые стихи — чьи-то чужие, если б не язык Хайяма, не стиль Хайяма, не его потрясающая поэтическая техника, и если бы не — самое главное! — собственный вскрик души:

Неужто б я возвёл хулу на Божество!
Здесь не было сердец вернее моего.
Но если даже я дошёл до богохульства, —
Нет мусульманина! Нигде! Ни одного!

Вот он, ключ, расставляющий все на свои места, открывающий нам не беспринципного автора, растерянно шарахающегося между хулой и хвалой, а человека, прошедшего огромную духовную эволюцию. Теперь мы можем вполне уверенно отнести «хвалу» к началу, а «хулу» к завершению этой эволюции. Но разве вправе мы выбрасывать из рубайята Хайяма первые стихи — только за то, что они не соответствуют его позднейшим (и тем более нашим — на самого Хайяма) взглядам, вычеркивать весь путь его жизни, оставив только последнюю точку? Не говоря уж об уважении к автору, разумно ли так обеднять себя? Вся цепь душевных борений, дневник поисков и сомнений убеждают читателя в достигнутом выводе гораздо больше, чем голо поданный итог.

Причем не только начало и конец зафиксированы в стихах; весь путь прочерчивается в них, без разрывов: доверчивое благоговение перед Богом, потом осторожные жалобы на тяготы пути, потом просьбы, мольбы, сомнения, наконец — требования; потом внимательный анализ творческой деятельности Бога, ошеломляющие догадки о месте Бога и человека в мире; Хайям раскрывает позорную тайну Творца и перестает его уважать, и тогда уже звучат издевки, насмешки, наконец, откровенные проклятия, порожденные не только эмоцией, но и знанием.

Точно так же получают объяснения и другие «противоречия» Хайяма, надо только приложить некоторый труд: расставить его четверостишия в той последовательности, которая диктуется линией его предполагаемого духовного развития, а также естественной эволюцией поэтического стиля. Дополнительными опорными точками служат четверостишия, прямо или косвенно указывающие на возраст автора.

И в самом деле: даже улавливая мудрость разрозненных афоризмов, трудно понять сокровенный смысл книги, пока все фразы ее перепутаны девятью веками. То самое всеразрушающее время, на которое Хайям так часто сетовал.

Зато в результате пусть даже приблизительной хронологической расстановки мы не только получаем решение «противоречий», но и обнаруживаем вещи совершенно неожиданные… Впрочем, об этом дальше.

Поэт-суфий?

Читающие Хайяма в подлиннике никогда не заподозрят в нем атеиста. Гораздо серьезней спор о том, является ли Хайям суфийским поэтом.

В середине VII века Иран, страну древнейших религий, завоевали арабы и навязали персидскому народу элементы своей культуры, свою письменность и свою веру. Но очень скоро персы стали создавать в привнесенных арабских формах стиха неповторимые поэтические шедевры, переиначили письменность так, что она даже зрительно стала отличаться от арабской, а в мусульманстве восприняли не суннитскую, как было принято повсюду, а шиитскую его ветвь, более демократичную, более склонную к образованию различных толков и сект, порой далеко уводящих от ортодоксального мусульманского учения. Кроме того, Иран оставался перекрестком мировых торговых и культурных путей и потому отличался большей, чем арабские страны, веротерпимостью. Во времена Хайяма на его родине продолжали уживаться с мусульманством и древние, исконно персидские, звездопоклонничество и огнепоклонничество (зороастризм), а также иудейская вера, христианство и древнеиндийские мистические учения. Так что под рукой был богатый материал для духовных религиозных исканий… Веротерпимость, конечно, относительная: случались и вспышки религиозных распрей, и тот же Хайям подвергался гонениям за свои взгляды.

Суфизм, мусульманский мистицизм, возник почти одновременно с исламом на основе строгого аскетизма, призванного приводить к «высшему знанию» — познанию Бога . Идейно-теоретическая основа суфизма многое восприняла, в частности, из мистических верований Индии. В суфийских описаниях духовной структуры мироздания, в рекомендациях по отысканию своего «Я» и его очищению немало того, что мы привыкли связывать с некоторыми индийскими учениями.

Для своих последователей, намеренных еще при жизни прийти к «познанию Бога», суфизм разработал цепочку из трех (иногда считается — четырех) этапов: шариат, тарикат и хакикат.

Шариат — это весь комплекс юридических норм, бытовых и религиозных принципов и правил поведения, предписанных мусульманину. Если кто-то и позволяет себе тайком обходить чересчур суровые нормы шариата, то для суфия весь шариат обязателен, всегда и без послаблений (за некоторыми исключениями, о которых позже).

Тарикат — духовная учеба суфия, требующая нескольких лет и проходимая под руководством опытного наставника. Она включает в себя «стоянки» и «состояния», такие как покаяние, терпение, бедность, аскетизм, отречение от собственной воли…

Последняя стадия суфийского совершенствования — хакикат, «Истина». Достигший ее суфий именуется ариф — «познавший»; он, как считается, способен к интуитивному познанию истины. Ученику хакикат кажется недосягаемой вершиной, ариф же всегда ощущает себя новичком на беспредельном пути собственного духовного развития, дальнейшие «стоянки» которого он должен намечать уже сам и достигать без чьей-либо помощи.

Прибегая к иносказаниям, суфии использовали поэзию для создания обладающих мощным эмоциональным воздействием мистических текстов, которые для непосвященного звучали как любовные или гедонистские стихи, на деле же были полны сокровенного смысла, сжато формулируя многие аспекты суфийского учения. История литературы на фарси (как и на арабском) знает немало поэтов-суфиев; Джалаледдин Руми — может быть, величайший из них. Но следует ли числить среди них Омара Хайяма?

Суфийская поэтическая символика группируется вокруг слов «любовь» и «вино»: первое — о взаимоотношениях взыскующей души с Богом, второе — о восприятии уроков наставника и воздействии суфийских религиозных обрядов. Эти же слова играют значительную роль в поэзии Хайяма.

Но не только они дают почву для попыток рассматривать все стихи Хайяма как суфийские. У него есть несколько десятков четверостиший, автор которых — бесспорно суфий. Показательны те из них, где символика ослаблена или вообще снята, и суфийские положения даны прямым текстом (см., например, ?? 64 и 100). Однако устойчивое желание выбросить из его рубайята все чисто суфийские четверостишия возникает не случайно, они явно противостоят основной массе стихов, несмотря на многие признаки стилистического родства с ними.

Далее. Неужели для суфия допустим бунт против шариата, так демонстративно выраженный у Хайяма? Да! — хоть и частично. Некоторые суфийские секты выступают против внешней обрядовой стороны мусульманства, и потому те стихи, где Хайям призывает продать чалму и четки, игнорировать намаз и пост, отвергать Каабу и разрушать мечети и медресе как рассадник лицемерия, — почти не аргумент, они даже сближают Хайяма с этой ветвью суфизма. Конечно, суфийскому поэту следовало бы сопровождать эти призывы советом общаться с Богом непосредственно, без подспорья мечети и произносимой вслух молитвы… Хайям об этом постоянно «забывает». Есть граница, которую и суфий переступать не вправе: он может ополчаться на предписанные шариатом обряды, но ни в коем случае не на шариат в целом, не на ислам, не на Аллаха. А Хайям? Действительно, он эту границу, что касается шариата и ислама, вроде бы и не переступает, если не считать одного четверостишия, где он признается в мечте «разрушить эту тюрьму, выпростать ногу из стремени шариата». Мелькают лишь как бы случайные оговорки вроде этой: «Где сказано, что я подамся в мусульманство, зороастрийский хмель забуду? Что вы, нет!» Гадай как хочешь: всерьез он ставит себя вне мусульманства или шутит? Но едва ли он мог выражаться откровеннее, ибо отказаться мусульманину от своей веры — много опаснее, чем грешить насмешками над Творцом.

Даже когда Хайям издевается над самими суфиями, над их тупостью, чванностью, показной набожностью, фальшивыми лохмотьями, то адресат каждый раз конкретен, и это нельзя толковать как осуждение суфизма в целом.

Разве лишь такая любопытная деталь: трижды он упоминает все в совокупности религиозные секты ислама («семьдесят два учения»), и все они одинаково чужды ему (см., например, ? 130). По его словам, все они про Бога не имеют представления, все ложны! Но ведь суфийские секты входят в их число. Однако Хайям не выделяет ни одну из них как хотя бы чуть-чуть более верную.

Что же в итоге? Проклятия Творцу можно проигнорировать, увидев в них не философскую позицию, а просто следствие дурного характера: не ужился с Аллахом! Осторожные оговорки счесть случайными оговорками или шутками. А в том, что, предлагая продать четки, Хайям забывает посоветовать обзавестись «четками духовными», — увидеть всего лишь поэтическую неряшливость. При таком подходе, опираясь на тексты отдельно взятых четверостиший, уже нельзя утверждать, что их писал не суфий.

Итак, есть многие «но», однако все они легковесны. И настоящий контраргумент, видимо, только один: если, временно отделив чисто суфийские стихи, рассмотреть все остальные в совокупности, как мы здесь дальше и сделаем, и проанализировать их многочисленные намеки, то постепенно рисуемая ими философская концепция сложится в картину, очень далекую от суфизма.

Впрочем, следы суфийского учения есть везде. Вся картина мироздания, описание движения души по кругам его, требования к человеческому духу в его земном воплощении, — у Хайяма всегда близки к суфийским представлениям. Разрыв с ними проходит по четкой границе: Хайям категорически отсекает устремления к Богу. Впечатление такое, что он действительно прошел школу суфизма, воспринял его мировоззренческие концепции, но с годами отверг его взгляды на роль Бога в жизни человека, отверг саму цель, на которую устремлена вся суфийская практика, и предложил человеку цель иную.

Похоже, он действительно был какое-то время поэтом-суфием. Это дало впоследствии суфийским проповедникам возможность спекулировать его именем и тщательно отсеянными (и подредактированными) плодами его творчества. Здесь уместно свидетельство историка Джамалиддина ибн Юсуфа Кифти (1172-1239): «Омар-ал-Хайям — имам Хорасана, ученейший своего времени, который преподает науку греков и побуждает к познанию Единого Воздаятеля посредством очищения плотских побуждений ради чистоты души человеческой и велит обязательно придерживаться идеальных между людьми отношений согласно греческим правилам. Позднейшие суфии обратили внимание на кое-что внешнее в его поэзии и эти внешности применили к своему учению и приводили их в доказательство на своих собраниях и уединенных беседах. Между тем сокровенное его стихов — жалящие змеи для мусульманского законоположения и сборные пункты, соединяющие для открытого нападения».

Обратим внимание на последние слова. Впечатление такое, будто написавший их знал про тайное учение Хайяма, которое мы здесь только пробуем расшифровать по четверостишиям.

Если не суфий, то кто?

В литературе, анализирующей поэтическое наследие Хайяма, не удалось отыскать ни сколько-нибудь серьезной попытки расшифровать мировоззрение поэта по его стихам, ни хотя бы даже ссылки на такую попытку. Практически все сводится к усилиям привязать Хайяма к той или иной привычной коновязи, ответить на вопрос «чей он?» вместо «о чем он?», выбрав один из таких вариантов:

1) Хайям — мистик, суфий. Попыткам доказать или опровергнуть это посвящены почти все исследования. Выше было уже показано, что при рассмотрении изолированных текстов отнести Хайяма к суфийским поэтам довольно легко. Но не случайно возникали и серьезнейшие возражения, как в древности, так и теперь, причем основанные на самых различных соображениях.

2) Хайям — гедонист, проповедующий чувственные наслаждения, вино и разврат. Утверждать такую точку зрения тоже легко, для этого достаточно отбросить его моралистические четверостишия, «вино» понимать только в прямом смысле, к каким бы нелепицам это ни приводило, и его девиз «Будь весел!» неизменно воспринимать как «Наслаждайся!» или «Пьянствуй!».

3) Хайям — поэт-хулиган, «однофамилец» Хайяма-ученого. Это вовсе не философ, так что глупо искать какую-нибудь логику в его рифмованной брани в адрес Всевышнего и ниспосланной им веры. Такая точка зрения возникла на родине Хайяма.

4) Хайям — прямо-таки образец передового ученого XX века. Идеологически он прогрессивней Эйнштейна: атеист и диалектик-материалист. Сам он в Бога, разумеется, не верил, а насмешки над Богом — это на самом деле насмешки над окружавшими ученого мракобесами, которые все поголовно в Аллаха верили, однако вопреки здравому смыслу и ущемленному самолюбию старательно записывали для потомков хайямовское глумление над их набожностью. Такой взгляд культивировался в нашей стране в 30-е годы.

5) Хайям — вполне добропорядочный мусульманин традиционного толка (если и суфий, то слегка), который так жутко ругался с Аллахом и высказывал греховные мысли лишь потому, что беспредельно верил в Его милосердие. Этой точки зрения придерживался Фуруги, один из самых видных иранских исследователей хайямовского творчества.

Вот и все, что удалось обнаружить, с незначительными вариациями (например: в Бога верил, но все же материалист). Ну, а если не первое и не второе, а нечто шестое? Недаром все попытки ограничиться этими пятью предположениями были поверхностны — не по неизбежности ли, не потому ли, что уложить его мысль в любое из этих прокрустовых лож мешают все те же «противоречия»?

Три ступени

В рубайяте Хайяма, как в разрозненных листках дневника, сохранились следы его напряженных духовных исканий. Недаром сам он упоминает о «семидесяти двух ученьях» — ветвях ислама: легко ли в таком множестве религиозных течений выбрать созвучное себе? Мало того: здесь же, рядом, и древний зороастризм, и иудаизм, и христианство… Обширное поле поиска. Вот косвенное свидетельство того, что эти проблемы какое-то время занимали Хайяма (? 227): «В чести невежество… Сменю религию… В исламе — стыдно мне». И стыдно явно не за себя, а за ислам, положения которого таковы, что неизбежно представляют человека грешником. Из первой строки этого четверостишия, пускай полушутливого, видно, что Хайям искал среди религиозных учений пищу не только сердцу, но и уму: он выбирал мировоззрение, с которым согласился бы как ученый. И, как увидим, среди известных в его время — не согласился ни с одним.

Обратите внимание на рубаи ? 247 — свидетельство того, что подобный поиск Хайям (видимо, уже умудренный собственным опытом) считал необходимым для каждого.

Стихи Хайяма, рассмотренные в совокупности, позволяют выделить три этапа в его поисках собственной позиции:

1) юная восторженность перед Творцом, порождавшая экстатические стихи; вскоре — прохождение суфийской школы и последующий разрыв с ее представлениями о цели человеческих устремлений;

2) после краткосрочного интереса к зороастризму — разочарование во всех известных Хайяму мировоззрениях, период «мировой скорби» в его стихах;

3) выработка и проповедование собственной мировоззренческой концепции.

Любопытно, что, когда четверостишия Хайяма расставлены соответственно этим этапам, хорошо заметен такой же поэтапный рост его как поэта.

Вначале — традиционные восхваления Аллаха, в которых, при всей взволнованности и искренности, а часто и вдохновенности автора, отчетливо видны следы старательного поэтического ученичества. Он овладевает формой стиха виртуозно, но ему, по сути, еще нечего сказать своего.

Суфийские стихи уже раскрепощеннее по форме, в них иногда начинают встречаться по-хайямовски пронзительные образы.

Об интересе к зороастризму свидетельствуют несколько четверостиший. Особенно любопытно одно из них, носящее откровенно дневниковый характер. Можно только удивляться, как искаженно было оно переведено В. Державиным:

Шёл в кабак я, тепля в сердце веру чистую одну,
Что зуннаром светлых магов там свой стан я затяну.
Там я так вином упился, что служитель харабата
Выбросил мои пожитки, после вымыл майхану.

В оригинале нет ни «кабака», ни «майханы» (опять же питейного заведения), ни какого-либо упоминания про вино. Есть «харабат» («развалины»), но здесь это название молельного дома зороастрийцев, а не привычное в гедонистской поэзии иносказание для «кабака». И есть зуннар, в данном контексте это ритуальный пояс огнепоклонников, но автор-то уже опоясался им, что и является необходимой завязкой в сюжете этого четверостишия (см. ? 235).

Религия эта замкнута, последователи Заратуштры избегают допускать в нее посторонних. Любопытствовать — да, но… Автор, который по наивности решил доказать свой интерес к магии огнепоклонников, опоясавшись их зуннаром, для служителя харабата стал попросту наглым самозванцем, чем и заслужил справедливые побои и изгнание из храма. Возможно, этим анекдотичным эпизодом и закончилось знакомство Хайяма с их религией. Скорей всего, роль опрометчиво надетого зуннара сыграли (не в стихах, а в жизни) самоуверенные суждения молодого ученого о магических тайнах.

Но именно здесь, в «зороастрийских» стихах, поэзия Хайяма вдруг буквально взрывается радостью жизни, наполняется весенней музыкой, солнцем и щебетом птиц. Удивительно или нет, но факт: суфизм не вдохновил Хайяма ни на одно жизнерадостное стихотворение! И впоследствии Хайям неоднократно поминает зороастризм добрым словом, он как бы продолжает числить себя среди его последователей (например, см. ? 759).

Однако чем ярче и радостней солнечный свет, тем гуще ночная тьма. Эти вспышки веселья контрастно оттеняют бездну остро ощутимого Хайямом незнания; вокруг соловьиной весны поэт видит лишь черную бездонную пропасть, в которую случайной искоркой летит весь наш праздничный мир. Но и этот мир, в свою очередь, — бездна: гонимые ураганом времени, на миг вспыхивают и исчезают пылинки-люди. Зачем? За что?.. Вопросы без ответа. И вот в стихах Хайяма начинает звучать «мировая скорбь», вселенский нигилизм.

Стихи этого периода наиболее известны, для многих читателей как раз они-то и создают поэтическое лицо Хайяма. Не удивительно: они потрясают «бетховенскими» контрастами между вспышками юного веселья и юного трагизма (юность, как утверждали мудрые греки, — возраст от 20 до 40 лет). Заметим, это примета именно юного пера: говорить такое, что хоть сейчас — головой в омут, но при этом говорить так, что слушатели более приходят в восторг, чем сопереживают. Позже, в старости, у Хайяма возникает новый пласт трагических стихов, но там иные, сугубо личные мотивы и гораздо более мягкая, человечная поэтика, так что их легко различать.

Гипнозу стихов «нигилистического» периода поддаются не только читатели. Исследователи, анализировавшие миросозерцание (увы, не мировоззрение) Хайяма, сосредоточивались именно на них, отсюда и шли их выводы, будто в целом Хайям — поэт пессимизма, бессмысленности жизни, и т.п. Это верно, однако, лишь для одного этапа его жизни. Причем не главного. Возможно, и не очень долгого. Этот этап — лишь преддверие взлета, лишь предисловие к стихам Хайяма, пока еще только вырастающего в поистине великого мыслителя и поэта.

Теперь обратимся к четверостишиям, которые я отношу к третьему, вершинному этапу Хайяма. Их сотни. Здесь уже звучит полностью раскованная поэтическая речь; пронзительные хайямовские образы и приемы письма, презревшие все поэтические традиции, рассыпаны во множестве; сверкающие созвучия и внутренние рифмы возникают как бы сами собой, без усилий автора; при необходимости вдруг опять предстают головокружительные стихотворные конструкции, выполненные с прежним блеском, однако наполненные теперь словами, несущими глубокий неожиданный смысл. В совокупности эти стихи заставляют сделать вывод, что Хайям создал собственное этико-философское учение, уникальное и по большому счету революционное.

Казалось бы: чего ради извлекать мировоззрение Хайяма из четверостиший, если известны его философские трактаты? Но вот что пишут В. А. Розенфельд и А. П. Юшкевич во вступительной статье к книге трактатов Хайяма в переводе на русский язык: «Проблем философии и религии Хайям касается во множестве четверостиший и в пяти специальных трактатах. Все это, казалось бы, дает более чем богатый материал для суждения о его мировоззрении. В действительности же вопрос о мировоззрении замечательного ученого и поэта далек от ясности. С давних пор Хайяма трактовали то как вольнодумного мыслителя, то как религиозную натуру, чуть ли не как мистика. Дело в том, что философские трактаты во многом расходятся с поэтическими высказываниями, да и в последних имеется разнобой. Мы полагаем, что нет оснований априорно больше доверять философским трактатам, чем четверостишиям»..

Вот и попробуем довериться четверостишиям. Конечно, это будет реставрация не философской системы Хайяма в чистом виде, а ее поэтической версии. В стихах высокие абстрактные понятия подменяются живыми образами, и хотя взаимоотношения таких персонажей соответствуют соотношениям философских понятий, хотя мировая пьеса та же, режиссура в поэтическом театре совершенно иная. Простой пример. Хайям как астроном наверняка разделял гелиоцентрическую концепцию Бируни. Однако в стихах его Земля по старинке покоится на Тельце и Рыбе. Так ближе читателю и поэтичней. Лишь однажды оказалось более поэтичным представить Землю планетой, подобной Венере-Зухре. Точно так же в стихах обретают зримые черты и человекоподобные свойства характера такие персонажи, как Аллах, рок, небеса, смерть… Поэтому подчинимся правилам поэтической игры и не будем гадать, как Хайям строго философски понимал, допустим, абсолютный детерминизм Бытия, который в стихах традиционно изображал через Калам, Скрижали и тому подобные сказочные атрибуты.

Множественность вселенных

Любая развитая религия состоит из описания общей конструкции мира, созданного и руководимого Богом; из роли и задачи человека в этом мире; из морально-этического кодекса, соответствующего этой роли, и практического руководства для выполнения этой задачи. Все эти составные части присутствуют и в тайном учении Хайяма; причем — как свойственно и религиозным школам — именно морально-этическому кодексу и практическому руководству придается у Хайяма главное значение. Рассмотрим их по порядку, начав с конструкции мироздания.

В существовании Творца и в том, что наша вселенная создана именно им, Хайям не сомневается нисколько. У него нет ни строчки, где отрицалось бы существование Бога. Строке из переводов И. Тхоржевского: «И нет творца, пред кем упасть бы ниц», — нет соответствия в оригиналах. Даже нет ни одного четверостишия, где наличие Бога в мироздании хотя бы подвергалось сомнению.

Наш мир, наша Вселенная — некоторая часть мироздания, — по Хайяму, имеет начало и конец во времени: «Круженью неба тоже прерваться точно так, как веку твоему».

Конечно, хайямовская Вселенная, по нашим меркам, очень мала, не обширней известной нам Солнечной системы: Земля либо Солнце в центре, да несколько планет, за которыми сфера неподвижных звезд — загадочных блесток на куполе всемирного дворца, сочетающихся в непонятные письмена на покрове, скрывающем от нас разгадки мировых тайн.

Туда, за хрустальную звездную сферу, не дано проникнуть ни взгляду, ни мысли, ни вдохновению… Тем неожиданней, что Хайям утверждает идею множественности вселенных — см. ? 600. Творец не упомянут, и просто поразительно, как это четверостишие перекликается с космогоническими догадками XX века о множественности недоступных для наблюдений вселенных-«узоров» среди «моря»-мироздания. (Во избежание недоразумений надо оговорить: в некоторых источниках, в том числе в книге Тиртхи, вместо слова «узор», т.е. общая структура Вселенной, — «индивидуум». Разночтение на уровне описки, причем «индивидуум» — слово не из лексикона Хайяма. Естественно, смысл четверостишия полностью искажается.)

Обратим внимание на неизбежный вывод из утверждения о множественности вселенных: человек-то живет лишь в одной из них; и раз их много, то не обязательно именно земной человек является главной целью божественного творения, возможно, он даже не находится в поле постоянного внимания Творца. Для религий такая мысль недопустима: в них всегда человек — жестоко воспитуемое, но все-таки любимое детище Создателя. Нередко в стихах Хайяма можно заметить намеки на заброшенность нашей Вселенной; наиболее ярко это звучит в чуть ли не самом древнем из известных его четверостиший (которое поэты-переводчики почему-то понимают как говорящее про людей; но у Хайяма там слово «конструкция», которое справедливо отнести к более крупным объектам; в других версиях — «сочетание стихий», т.е. акт творения Вселенной) — ? 601.

Если наша Вселенная не единственная, то легко понять и низкий уровень значимости человека для Творца: «Печально, что до нас нет дела небесам, забвенье суждено делам и именам…» Похоже, так было задумано изначально. Как не смириться?.. Но Хайям находит и предлагает человеку путь, который постепенно приведет его к иному, высочайшему уровню значимости:

Быть целью Бытия и мирозданья — нам,
Всевидящим умом, лучом познанья — нам.
Пойми же, человек, что круг вселенной — перстень,
Где суждено сверкнуть алмазной гранью — нам!

Причем добиться этого без участия, без помощи Бога, собственными слабыми человеческими силами!.. Но не стоит забегать вперед. Пока речь — о конструкции мира, в хайямовском представлении. Поскольку детали его взглядов на этот предмет мало отличаются от суфийских (кроме роли Бога и идеи о множественности вселенных), упомянем о них вкратце, лишь настолько это необходимо для понимания стихов.

Основа физической структуры нашей Вселенной — Четыре первоэлемента, они же Четыре стихии: Огонь, Вода, Земля и Воздух. Они часто упоминаются в четверостишиях Хайяма, становясь даже поводом для поэтической игры в перечисление стихий по заданной схеме. Присутствуют в стихах и другие «фундаментальные числа»: Семь (небесных сфер), Шесть (направлений в трехмерном пространстве), они же «Шесть дверей», Пять (чувств), «Две двери» — прошлое и будущее, рождение и смерть. Все они символизируют Бытие, наш мир, нашу Вселенную.

Обветшавший небосвод

«Даже волос с головы человека не упадет без воли Аллаха», — говорят мусульмане. По их легендам, еще до сотворения вселенной Бог создал Калам — стило, которое на Скрижалях под его диктовку расписало будущее вплоть до мельчайших событий, до крохотного шажка муравья через тысячи лет. Небо — движитель этих событий: вращаясь, небеса, как передаточный шкив, заставляют двигаться все и всех на Земле. Считывая со Скрижалей «план на сегодня» и диктуя небу и планетам соответствующие движения, Рок реализует предписанные события.

Хайям так часто обращался в стихах к составным частям этого механизма, что поначалу складывается впечатление, будто он безусловно верил в абсолютную детерминированность Бытия. И скорей всего действительно верил — поначалу. Полная предопределенность трагична в самой своей сути — например, см. четверостишия ?? 169 и 220.

Но вот логическая неувязка, замеченная крамольными мыслителями задолго до Хайяма: если каждый шаг человека предопределен, возмездие лишено смысла. Хайям тоже говорит об этом (? 471). Как ученый, Хайям ищет и наконец находит решение этого противоречия. Вот тогда уже появляются у него псевдо-«трагические» стихи о предопределении, на поверку оказывающиеся сатирой, основанной на доведении до абсурда, с целью заставить человека задуматься (например, ?? 300, 317, 468).

Идея абсолютно детерминированного Бытия, преподносимая якобы всерьез, позволяет Хайяму язвить и над Скрижалями, которые он берется переписать гораздо толковее, и над небом, вдруг сочувствуя этому подневольному палачу. Здесь язвительность не самоцель: Хайям показывает страшное — нелепым, чтобы освободить слушателя от привычного с детства гипноза, от представлений о неотвратимости судьбы. А такое освобождение было необходимо для последователей его учения.

Собственное хайямовское решение этой задачи крамольно настолько, что его попросту нельзя высказать вслух: божественная предопределенность жизни — одна из важнейших мусульманских догм. Лишь в одном из философских трактатов — в «Ответе на три вопроса» Хайям смутно оговаривается, что детерминизм «очень далек от истины». Более ясный намек мы находим в четверостишии, может быть ключевом для понимания всего мировоззрения Хайяма:

Не дай себя отвлечь, за блёстками не рвись;
Добра ли, зла судьба, а всё равно — трудись.
В игре не только ты, все проиграть способны:
И Мекки гордый храм, и небосвода высь.

Дословно так: «Попусту за всяким сверканием не следует рваться. Несмотря на добро и зло судьбы, следует работать. О небесах и о мечети Каабы благословенной: всякому узору, который становится виден, ему может последовать проигрыш». Последнее слово, означающее проигрыш именно в азартной игре, является организующим центром для понимания всего четверостишия

Все проиграть способны, в том числе и небосвод. Это значит, диктуемое небосводом движение событий — не монотонный бездушный механизм, неотвратимо катящийся по людям, как арба по булыжной мостовой (т.е. не абсолютный детерминизм), а скорей азартная игра в кости, игра опытного шулера против простачка (неполный детерминизм, с некоторой долей случайности). При неуклонном старании даже слабый игрок (человек) имеет шанс на удачу против сильнейшего (высших сил). Иными словами, человек может порой и сам повлиять на свою судьбу. Рок силен, но не всесилен. Придя к такому выводу, Хайям, должно быть, почувствовал себя первым мусульманином, освободившимся от неумолимой воли Аллаха. Недаром он взял на себя право говорить с Богом на равных.

Итак, ответ: неполный детерминизм. Сильный, но не абсолютный. За семь тысячелетий после сотворения мира механизм расшатался (не ради красного словца образ обветшавших, от старости выживших из ума небес!), и теперь уже не все, оказывается, в жизни человека полностью зависит от Бога, соответствует его древним предначертаниям. И становятся понятны частые призывы Хайяма ловить мгновения, когда судьба дает промашку: «Не трусь перед судьбой, тогда сверкнет во мгле священное вино на нищенском столе».

Да и таким ли уж убежденным мусульманином был Хайям? Слишком рискован намек, что «и Мекки гордый храм» может проиграть… Где же? — в «игре» против других религий?!

В прекрасном мире иллюзий

По суфийским представлениям, схожим с древнеиндийскими, зримая нам физическая вселенная, многокрасочная Земля и звездные небеса — лишь небольшой участок, некий пласт или срез мироздания, которое распадается на два Мира: Бытие и Небытие, оно же Ничто. «Ничто» здесь означает не полное отсутствие чего-либо, а только полную невоспринимаемость органами чувств человека; «Небытие», аналогично, — невозможность для живого человека пребывать в среде, доступной только духу, лишенной атрибутов Бытия: пространства, вещества и т.п. Собственно, все мироздание — «Ничто», и только какой-то клочок его, где Всевышний актом творения «сочетал», соединил разрозненные Четыре стихии и тем самым создал видимое нечто, где он растянул новообразованное вещество на распялках Шести направлений, где он, округлив небесными сферами храм нашей Вселенной, заселил его человечеством, — лишь этот клочок и есть наше Бытие. Для Хайяма Небытие реально существует, более того, именно там, в главной части мироздания, происходят основные события, в том числе жизненно важные для человека. Бытие — крохотный участок ткани Небытия, где часть волокон окрашена яркими красками и потому стала явью, прахом и плотью, стала зримой, «воплощена» для нас.

В таком представлении мир в целом мы могли бы сравнить с детской загадочной картинкой, где в хитросплетении деревьев и кустов художником спрятан охотник, но — картинкой «наизнанку»: представим себе, что мы почему-то видим только этого охотника, а все остальные штрихи стали прозрачными, ненаблюдаемыми. Мы не можем узнать, что изображено на картинке в целом; более того, фигура охотника своей завершенностью сбивает простодушных наблюдателей с толку и заставляет думать, будто это и есть вся картинка; а Хайям, вслед за суфиями, называет такое восприятие иллюзией, непосредственно воспринимаемый мир — иллюзорным. Надо правильно понять смысл этого слова здесь. Иллюзорно — не значит нереально; иллюзорно — потому, что второстепенное принимается за главное или даже за единственное сущее. А что же главное? Оно — там, в Небытии, и потому уже всерьез трагична земная жизнь, смысл которой утаен.

Человек — соединение смертной плоти и бессмертной души, для которой пребывание в Бытии — лишь краткий эпизод в бесконечном пути по дорогам Небытия. Похоже, вслед за древнеиндийскими учителями Хайям верит в переселение душ; но поскольку подобное представление категорически запрещено ортодоксальным исламом, в стихах Хайяма проскальзывают лишь намеки:

Людей, украсивших мозаику минут,
Уводят небеса — и вновь сюда ведут.
Пока бессмертен Бог, полны подолы неба,
Карман земли глубок, — рождаться людям тут.

Кстати, обратим внимание: Бог бессмертен… пока! И больше нигде ни намека: как истолковать эту ошеломляющую «оговорку» Хайяма.

Четверостишие про «карман земли» содержится в шести из рассмотренных мной источников; текст первых строк везде одинаков, дословно: «Те, кем небеса кусочки времени украшают, — приходят, и уходят, и вновь со временем приходят». Когда Хайям порой хочет сказать, что приходят другие такие же, он и называет их «другие». Так что здесь приходят «вновь» — именно они же.

Полагаю, что и в знаменитом четверостишии ? 189 о «фигурках» (то ли марионетках, то ли шахматных фигурах) содержится тот же намек — дословно: «Позабавляем друг с другом /зрителей/ на кожаном коврике Бытия, попадаем в ларец Небытия один за одним вновь«. Фигурки-то эти явно для многократного употребления.

И в том, и в другом тексте слово «вновь» достаточно красноречиво.

Эти догадки не противоречат часто варьируемой Хайямом мысли: «Будь весел в этом мгновении, ибо живешь единожды». Множественность воплощений суждена не человеку, а лишь его духу. Хайям, дерзко оспаривая принципы всех религиозных учений, готовых ради придуманных ими благ духа пожертвовать чем угодно в земной жизни, ставит Человека превыше его духа, ибо дух — лишь одна из его составляющих, соответственно и единственную человеческую жизнь он почитает ценностью, которой нет равных. Конечно, необходимо так организовывать жизнь, чтобы не навредить духу в его бесконечном пути; но недопустимо и терзать свое сердце, живущее лишь единожды.

Для того, кто исповедует идею метемпсихоза, смещаются многие акценты. Прежде всего, жизнь души становится многоступенчатой: каждый век в человеческом теле — не более чем следующий класс в школе духовного развития. Меняется отношение к смерти: она уже не конец всему, а не более чем «дверь» для выхода в Небытие, где можно спокойно обдумать протекшую жизнь и подготовиться к новому воплощению. Не на это ли обдумывание намекает Хайям в рубаи ? 382?..

Меняется представление об ответственности за свои действия: уже невозможно зажмуриться и нырнуть в смерть, забыв про свои злодеяния. Совесть неубиваема. Искупать их придется не одно воплощение. Самосовершенствование растягивается на множество воплощений, каждое из которых посвящено решению какой-то частной задачи: научиться прощать своего врага, или преодолеть в себе тщеславие, либо же насытиться богатством или властью, чтобы тяга к ним в будущих воплощениях не мешала… Следовательно, намеченные в Небытии для данной земной жизни задачи разных людей не совпадают, и каждому человеку нужно решать свою задачу индивидуально.

Но земное Бытие настолько ярко в сравнении с остальными пластами мира, что душа, зачарованная его красками и соблазнами, поначалу способна забыть цель нынешнего воплощения, более того, даже вообразить, будто это земное Бытие — единственное сущее; такая забывчивость естественна; однако, когда человек созреет и покончит с детскими играми, его душа должна вспомнить, осознать свою цель. Кто не удосужился заставить свою душу сделать это, кто в результате ведет бессмысленное существование, тех поэт называет «спящими». Это — люди, впустую тратящие жизнь:

Разумно ли судьбу увещевать весь век,
То славу, то позор переживать весь век?
Как ни веди ты жизнь, а Смерть идёт по следу.
Решай, что лучше: спать иль пировать весь век.

«Пировать» — в противовес «спячке» — значит вести жизнь осмысленную, целенаправленную. Но поэты-переводчики, решавшие это четверостишие как гедонистское, неизменно «или» превращали в «и», разумея, что где пирушка, там и пьяный сон: «Лучше жизнь, как во сне, в опьяненье прожить», — не понимая символики, не замечая сформулированной Хайямом проблемы выбора: бездумно существовать или плодотворно жить (см. также, например, рубаи ? 360).

Другой его символ для изображения «спящих» — «сова», любительница тьмы и запустения (рубаи ? 1173).

Редкостной даже для Хайяма является грандиозная картина, вобравшая и Бытие (где он видит, увы, только «спящих»), и Небытие — с душами, доверчиво спешащими к воплощению, и со встречным потоком уходящих в разочаровании (рубаи ? 248).

http://www.translit.newmail.ru/omar/intro.html

Оставьте комментарий